«В месте, где должно быть милосердие, у нас все время пустота»
Анна НатитникАвдотья Смирнова — сценарист и режиссер; недавно на экраны вышел ее фильм «История одного назначения». Шесть лет назад Авдотья серьезно занялась благотворительностью. За эти годы фонду «Выход», который она основала, удалось существенно изменить отношение общества к людям с расстройствами аутистического спектра.
Как бы вы ответили на вопрос «Кто такая Авдотья Смирнова?»
Сценарист, режиссер, благотворитель. Наверное, в такой последовательности.
Начнем с конца. Как вы пришли в благотворительность?
Моя подруга Люба Аркус четыре года снимала документальный фильм «Антон тут рядом» про юношу с аутизмом Антона Харитонова. Поскольку судьба его была очень драматична — в ходе съемок выяснилось, что у его мамы неизлечимый рак, потом она умерла, — все друзья Любы вовлеклись в судьбу Антона. Мы перезнакомились с родителями детей с аутизмом и поняли, что для таких детей в стране нет вообще ничего. Их как будто не существует. Мы решили им помогать — и пустились в эту авантюру.
Есть здесь и личная история. Я много лет чувствовала, что живу неаккуратно, «в одно рыло». Что помогаю периодически, не ясно, по какому принципу — кому-то помогаю, кому-то нет — что откупаюсь от чужого горя.
Вы всегда стремились помогать людям?
Не всегда. Все началось лет в 35. Появилось ощущение, что надо что-то делать — а ты занят собой, своей жизнью, своими амбициями. В этом есть что-то неправильное. С того момента, как мы с подругами создали фонд, жить стало гораздо легче.
Пропало чувство, что вы что-то не доделываете?
Пропало, во-первых, глубокое отвращение к себе, во-вторых — занятость собой. Мне стало некогда думать, какая я: хорошая или плохая, правильно я живу или нет, — появилась масса других предметов для размышлений, куда более существенных, чем я сама.
Эта работа совершенно удивительная, ни на что не похожая. Ты попадаешь в зависимость от нее — я уже не могу представить себе жизнь без фонда. Голова встает на место: когда встречаешься с настоящим человеческим горем, приходишь в себя и понимаешь, что твое горе — не горе.
Поскольку мы занимаемся специфическим видом благотворительности — не адресной помощью, а проектной, — мы играем вдолгую и результат будет виден нескоро. В такой ситуации невозможно душевно развратиться и успокоиться, сочтя себя хорошим человеком. Перед тобой все время такой небоскреб проблем, ты на его фоне такой маленький, у тебя такие небольшие результаты (а большие — так далеко), что нет соблазна «впасть в прелесть». А вот в отчаяние впадаешь: грех уныния часто настигает благотворителя. Но когда перед глазами родители этих детей, живущие в режиме подвига, унывать стыдно. Это очень воспитывающая работа, она форматирует человека. Кроме того, в ней много игры ума, интеллектуальных вызовов.
Какого рода интеллектуальные вызовы встают перед благотворителями?
Приведу примеры. Два года назад я была на большой конференции по аутизму в Америке, которую устраивал фонд «Autism Speaks». В ней участвовали 49 стран. Я задала вопрос: «В каких еще странах отцы детей с аутизмом уходят из семей?» Подняли руки представители государств, которые называют низкоресурсными, — где с аутизмом начали работать недавно, где острый дефицит методик, специалистов и т. д. Мы решили узнать, как остальным странам удалось решить эту проблему. Выяснилось, что там работали через спорт. Неожиданно! В Мексике, например, родители пришли к национальной футбольной команде — та оделась в синий цвет и 2 апреля, в Международный день информирования об аутизме, обратилась к отцам. В Канаде действовали через национальную хоккейную команду. В обеих странах это принесло огромные плоды. Мы поняли, что уход отцов — не наша национальная особенность и с ней можно бороться, прикладывая интеллект.
Еще один интеллектуальный вызов — научиться взаимодействовать с государственными чиновниками. Оказывается, и в этом вопросе нет национальной специфики. В Америке его решила одна героическая мама, у которой из троих детей двое — с аутизмом. Благодаря ей в США аутизм стал страховым случаем — он покрывается государственной страховкой почти во всех штатах. А начинала она с одного штата. Когда я спросила ее, что родителям надо делать в первую очередь, она ответила: «Брать детей с собой». Я удивилась: чиновники будут пугаться. «Совершенно верно, — согласилась она, — будут пугаться, говорить ''Уберите вашего ненормального''. А вы будете держать ребенка. И они увидят, что вы с этим ребенком живете. Это все меняет».
Наша работа — это работа по социальному проектированию, по изменению настроя в обществе, в которой есть не только эмпатическая, милосердная, нравственная составляющая, но и творческая, и интеллектуальная.
Взаимодействие с чиновниками — дело непростое. Как вы справляетесь?
Любой системный благотворитель вынужден работать с государством — без этого никуда. Так что приходится учиться разговаривать с чиновниками на их языке, находить компромиссы, видеть, что эти люди — не популяция инопланетян, заброшенная к нам из другой галактики, а твои соотечественники, такие же, как ты. Среди них такое же количество дурных и равнодушных и, наоборот, сочувствующих и помогающих, как везде. Общение с государством воспитывает.
Чего вам удалось добиться за шесть лет работы фонда?
Когда мы начинали, в стране был один класс для детей с аутизмом, и то в коррекционной школе. Сейчас их больше 30 — это только те, о которых мы знаем. Не было ни одного кинотеатра, в который могли бы прийти родители с ребенком с аутизмом. Сейчас они есть, причем не только в Москве, но и в Белгороде, в Иваново, Самаре, Калининграде, Новосибирске. Сотрудники этих кинотеатров прошли специальный тренинг. Не было ни одного музея, который бы не просто пускал человека с инвалидностью, но и знал, как его принимать, что с ним делать и т. д. Сейчас инклюзивные программы для людей с аутизмом есть в ГМИИ им. Пушкина, «Гараже», Экспериментаниуме, Царицыно, музее Русского импрессионизма. Родители были разрознены. Сейчас они объединяются в ассоциации, учатся защищать свои права, права детей. Не было ни одного случая, когда в 18 лет диагноз «ранний детский аутизм» не сменили бы на «шизофрению», а теперь есть. Раньше прикладным анализом поведения, необходимым для терапии низкофункциональных неречевых детей с аутизмом, занималось несколько специалистов, ни один из которых не работал в государственной системе. Теперь благодаря нам переведен главный учебник по этой дисциплине, издан еще десяток учебников — и по ним учатся люди, которые будут работать в системе государственного школьного и дошкольного образования. В масштабах огромной страны это, вроде бы, капля в море. Но если сравнивать с нулем — с тем, что было шесть лет назад, это уже что-то.
Самое главное — слово «аутизм» стало звучать. От нас перестали отмахиваться. В первые годы заполучить журналиста и поговорить об аутизме было почти невозможно. Сейчас у всех центральных каналов сюжеты об аутизме заранее стоят в верстке на 2 апреля. Уровень вопросов журналистов существенно вырос. Даже не понятно, как с такой скоростью все изменилось.
Отношение в обществе к людям с аутизмом изменилось?
Смотря с чем сравнивать. Если с Израилем, США или Скандинавией, то мы находимся в неолите. Но если со вчерашними нами — то, конечно, меняется. Люди стали более лояльными. Откуда берется «уберите вашего дебила от моего ребенка — он его заразит»? От неинформированности. Чем больше информируешь общество, тем меньше оно боится. Потихонечку, по чуть-чуть все меняется.
С какими проблемами сталкивается ваш фонд?
Основная проблема — сбор денег. Во-первых, потому, что мы не занимаемся адресной помощью: люди гораздо лучше откликаются, когда показываешь им фотографию ребенка, пишешь диагноз, говоришь, как он вылечится. А наши дети не вылечатся — они всю жизнь будут людьми с аутизмом. И объяснить жертвователям, почему нужно собрать деньги на обучающий семинар для педиатров детских поликлиник по распознаванию ранних рисков аутизма в Саратовской области, довольно трудно.
Во-вторых, фонд возглавляет жена Чубайса, поэтому первая реакция — «Что это я буду ей помогать? Пусть Чубайс помогает». Он помогает — содержит фонд, и благодаря ему ни копейки из денег жертвователя не тратится ни на аренду офиса, ни на зарплаты сотрудников, ни на издание печатной продукции. Но тут никакого Чубайса не хватит: по самым скромным подсчетам, детей до 18 лет с диагнозом «аутизм» в стране 300 тыс. — им нужно сопровождение на протяжении всей жизни. А ведь есть еще взрослые.
Вы хотите сказать, что семейное положение вам порой мешает?
Очень сильно. Мне есть что сказать по этому поводу, но жаловаться не буду. Мое положение изменилось: теперь мне нельзя жаловаться.
Давайте поговорим про кино. Что вы считаете критерием успеха? Когда вы понимаете, что фильм удался, состоялся?
«Успех фильма» и «фильм удался» — две разные вещи. Фильм удался, если получилось рассказать что задумано. Любой, кто занимается какими-то художествами, скажет, что разница между прекрасным сияющим образом, который пришел в голову, и тем, что удалось воплотить, — удручающая. Чем сильнее удается сократить этот разрыв, тем больше радости испытываешь.
А коммерческий успех картины для вас важен?
Если говорить о моем последнем фильме «История одного назначения» — очень важен, потому что половину денег на него я выпросила у друзей (половину дал муж). Это деньги близких мне людей, которые поверили в меня и согласились помочь. Мне бы очень хотелось их вернуть.
Но вообще для меня важнее всего успех зрительский, а не коммерческий: сколько человек картину посмотрело и сколько ее запомнило. Кино устаревает очень быстро. Редко какие фильмы люди с удовольствием пересматривают. Любой кинематографист радуется, если картина обретает зрителей, которые готовы ее посмотреть во второй или в третий раз.
Как снять фильм, который захочется пересматривать?
Нужно уважать зрителя. Не стоит считать его кретином и все ему разжевывать — иначе кино будет одноразовым. В фильме что-то нужно спрятать, что-то приглушить, оставить хвостик для мысли — чтобы, дернув за него, можно было размотать еще целую историю. Если ты как автор добросовестно играешь со зрителем, то есть видишь в нем партнера равного себе, он может вернуться. Во всех по-настоящему хороших картинах есть второй, третий слой. Даже легкую веселую комедию пересматриваешь, только если там есть второе дно. Хотя и к одноразовому кино я отношусь без малейшего презрения: бывают прекрасные картины на один просмотр.
Почему вы сейчас обратились к сюжету из жизни молодого Льва Николаевича Толстого?
Это очень современная история. Когда я прочитала ее в книге Павла Басинского «Святой против Льва…», я только о ней и думала — не могла дальше читать. Когда в коллизии 1866 года узнаешь сегодняшнее русское общество, расписанное по ролям, — это завораживает. Начинаешь думать, в чем дело, почему у нас ничего не меняется? Фильм я задумала в 2015 году — к сожалению, с тех пор он стал только более актуальным. Некоторые критики считают его публицистическим. Я этого не предполагала — терпеть не могу публицистику в кино и стараюсь ее избегать.
Мне хотелось показать, что XIX век — это не Каменный век, не Средние века. Это те же самые мы. Хотелось показать молодого Толстого, а не портрет старца в седой бороде. Нам кажется, что он родился с этой бородой, с этими бровями, в крестьянской рубахе. Нам все портит школа. Мы утратили умение радоваться тому, что мы относимся к меньшей части человечества, которая может читать Толстого на языке оригинала. Тому, что этот человек жил с нами в одной стране, думал на русском языке про нас, русских людей. Мы забыли, что он был юный, горячий, со страстями, с непростым характером, что его всю жизнь мотало. Что он был живой, а не «зеркало русской революции». Мне хотелось вернуть зрителю возможность посмеяться над Толстым, рассердиться на Толстого — вообще испытать по отношению к нему человеческие чувства. Вернуть его — нам. И вернуть нам XIX век, нас самих.
Так почему же у нас с XIX века ничего не изменилось?
У нас все время происходит пробуксовка в том месте, в котором закон должен приближаться к справедливости, а справедливость — к милосердию. Так было уже не раз: мы смягчаем законы (как в 1990-е и в первую половину 2010-х), а потом опять ужесточаем (как сейчас). Это отбрасывает нас назад. У нас проворачивается колесо — я не знаю, почему.
Хотя, мне кажется, попадая в одну и ту же коллизию, мы каждый раз ее проходим чуть мягче. Но изменения идут очень медленно. Не надо забывать, что Лев Николаевич Толстой жил в обществе, где никто, кроме него, не сомневался в необходимости смертной казни, — а мы живем в стране, которая уже давно приняла мораторий на смертную казнь. Это немаловажно. В 1866 году это даже не обсуждалось. Надо было быть Львом Толстым, чтобы поднять голос, — и на него смотрели, как на сумасшедшего. Сейчас у нас в обществе есть люди, которые считают, что смертная казнь необходима, а есть те, кто против. Между ними есть дискуссия, и никто друг друга не считает сумасшедшим. Так что сказать, что ничего не меняется вообще, нельзя. Но в месте, где должно быть милосердие, у нас все время пустота.
Развитие общества вы связываете с милосердием?
Со смягчением нравов. Нам это заповедовал наше все — Александр Сергеевич Пушкин устами Петра Андреевича Гринева в «Капитанской дочке»: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов…». И это касается как благотворительности, так и темы моей последней картины — я в это глубоко верю.
Как вы считаете, оказывает ли искусство — в данном случае кинематограф — влияние на нравы?
Конечно. Иначе человечество с таким азартом не занималось бы искусством.
Почему, по-вашему, люди занимаются искусством?
Человек — это единственный вид, который догадался о своей смертности. Мысль о смерти настолько страшна, что мы делаем все возможное, чтобы от нее отвлечься. Поэтому ни один биологический вид столько себя не развлекает, сколько мы.
В 2014 году вы говорили, что мы «находимся в сантиметрах от общественного конфликта». А сейчас?
Мы уже в нем. Сейчас мы живем не столько в жестоком обществе, сколько в ожесточенном. Все ненавидят всех, упрекают всех, никто никого не слышит, все вспыхивают, как солома под лучом. То, что еще в 2013—2014 году могло быть предметом пусть раздраженного, но уважительного разговора, сегодня становится поводом для агрессии. Территория, на которой возможен диалог, на наших глазах стремительно сжимается до пятачка. С одной стороны, мы все в этом виноваты. С другой — я не сторонница ни коллективной вины, ни коллективного покаяния. Видимо, мы как общество проходим болезненный этап. Превратим мы его в точку роста или в точку очередного падения, зависит от такого количества индивидуальных воль, совпадения мелочей, растоптанных бабочек, что прогнозировать это невозможно.
Что может дать нам надежду?
То, что произошло за последнее пятилетие — например, в секторе НКО, благотворительности, — это просто прорыв. Благотворительные организации были всегда, в том числе при советской власти. Но сейчас огромное количество волонтеров, молодых людей на пике своих карьерных возможностей, которые осознанно идут работать в этот сектор. Они энергичные, амбициозные, с высокой мотивацией, с прекрасным образованием, готовые учиться. Это что-то невероятное! Сегодня, по моему глубокому убеждению, точка силы — НКО.
Чем это объясняется?
Есть два фактора. Первый, конечно, экономический — повысилось благосостояние людей. Правила никто не отменял: сначала человек насыщает свои первичные потребности, а потом задумывается об остальном мире. Так что, с одной стороны, это показатель того, что мы стали жить в материальном смысле несколько лучше. А с другой — это показатель взросления общества. Количество людей, которые стали думать не только о себе — собственной карьере, собственном материальном благополучии, — растет. Это обнадеживает. Вполне возможно, что на наших глазах развивается параллельное государство и параллельная власть.
Откуда может взяться параллельная власть?
Я уже говорила, что всем, кто работает в благотворительности, приходится взаимодействовать с государством. Вы думаете, мы с ним воюем? Конечно, нет, иначе мы бы давно сдохли. Мы сотрудничаем. И это сотрудничество меняет не только нас: мы учимся видеть в чиновниках людей и одновременно показываем им, что мы не враги, что есть вещи, с которыми саморегулирующееся общество справляется лучше, чем громоздкая государственная машина. Происходит чрезвычайно важная диффузия. Основные СМИ делают все, чтобы поляризовать общество, а параллельно идет встречный процесс. Рост третьего сектора, взаимодействующего с государством, противостоит атомизации, конфликтности, работает на диалог, на договороспособность, на выработку общих правил.
Мы любим делить все на черное и белое. А на самом деле ни в истории, ни в сегодняшнем дне нет только одного вектора. Параллельно существует много разных течений. Какое из них победит — худшее или лучшее, — мы не знаем. Но мы своей жизнью и работой можем способствовать тому, чтобы победило то, что мы считаем лучшим, то, что нам кажется правильным. Предположим, Дмитрий Константинович Киселев считает, что он должен способствовать тому, чтобы сжигали сердца геев, — это его выбор. А я хочу способствовать тому, чтобы люди научились если не понимать, то принимать друг друга со всеми особенностями. Мы с Киселевым — современники, соотечественники, мы оба живем и работаем в одной и той же стране, в одном времени и пространстве, в одном языке. Кто из нас Россия? И он, и я. А вот кто победит — это вопрос. Я считаю, что «вдолгую» победа будет за нами. Дмитрий Константинович, наверное, считает, что за ними. Разные точки зрения сосуществуют в обществе. Нужно просто думать и выбирать, чему ты хочешь помогать, а чему нет. В конце концов, единственное, чем наградил нас Господь, — свобода выбора и воли.
Вы не думали объединить две свои ипостаси и снять художественный фильм, посвященный аутизму?
Я хочу снять картину, которая связана с появлением в семье ребенка с инвалидностью. Я очень надеюсь, что звезды сойдутся и я ее сниму.